Главная страница 1
скачать файл

Материалы к курсу С. Степанищева «Разум и вера после Катастрофы»

Этот смутный, синкретичный дискурс — не что иное, как расплывчатая и неточная объективация коллективного Stimmung [настроя], сами выразители которого — лишь его эхо. В своей основе völkisch* настрой — это отношение к миру, которое не может быть сведено к объективации в дискурсе или любой другой форме выражения, которое распознается по телесному hexis [экзису], по отношению к языку, а также — хотя это не главное — по совокупности литературных и философских крестных отцов (Кьеркегор, Достоевский, Толстой, Ницше) и по ряду этико-политико-метафизических постулатов. Однако не нужно давать увлечь себя исследованием источников: конечно, начиная с XIX века мы столкнемся с Полем де Лагардом (родился в 1827), Юлиусом Лангбеном (родился в 1851), далее Отмаром Шпанном (родился в 1878), который продолжил Адама Мюллера или Дидерихса, издателя «Die Tat», чей «новый романтизм» имел огромное влияние вплоть до его смерти в 1927 году; со всеми историками, которые описывали древних германцев, следуя расистской теории, извлеченной Хьюстоном Стюартом Чемберленом из чтения «Германии» Тацита; с völkisch романистами и Blubo-Literatur («Blut und Boden» — кровь и почва) восхвалявшими провинциальную жизнь, природу и возврат к природе; с эзотерическими кружками, такими как «космисты» Клагеса и Шулера, и всевозможными формами исследования духовного опыта; с «Bayreuther Blätter», рафинированной и героической антисемитской газетой вагнеровской Германии*, и величественными представлениями национального театра; с расистской биологией и филологией арийства, а также правом на манер Карла Шмитта; с образованием и местом, которое уделяют учебники völkisch идеологии и, в частности, тому, что называется «Heimatkunde» [краеведение] — возвеличении малой родины1. Эти бесчисленные «источники», бьющие отовсюду, демонстрируют основополагающую черту идеологической конфигурации, составленной из слов, функционирующих как экстатические или негодующие восклицания, и полуученых перетолкованных тем — «спонтанных» индивидуальных изобретений, объективно согласованных через согласованность габитусов и аффективное соединение общих фантазмов, создающих видимость единства и, вместе с тем, бесконечной оригинальности.

Но völkisch настрой — это еще и совокупность вопросов, посредством которых само время требует осмысления. Вопросов смутных, как состояния души, но сильных и неотступных, как фантазмы: о технике, рабочих, элите, народе, истории, родине. Ничего удивительного в том, что эта выспренная проблематика находит свое привилегированное выражение в кино, например, в массовых сценах у Любича, в очередях из фильмов Пабста (парадигматические воплощения Das Man*), или в своеобразном конденсате всех фантазмов-проблем, «Metropolis’е» Фрица Ланга2, этом переводе в пластический жанр юнгеровского «Der Arbeiter» («Рабочего»)3.

Из-за своего смутного и синкретичного характера, на грани рационального выражения, völkisch идеология находит свое лучшее выражение в литературе и прежде всего в кино. В этом смысле книга Зигфрида Кракауэра «Психологическая история немецкого кино: от Калигари до Гитлера» (Kracauer S. De Caligari à Hitler, une histoire psychologique du cinéma allemand. Lausanne: L’Age d’homme, 1973) являет собой одно из лучших воскрешений духа эпохи. Помимо неотступного присутствия улицы и масс (p. 57-188), здесь удерживаются такие отдельные темы, как «патриархальный абсолютизм» в «Ein Glass Wasser» («Стакан воды») и «Der verlorene Schuh» («Золушка»), два фильма Людвига Бергера, «представлявшие “лучшее будущее” как возврат к старым добрым временам» (p. 118), тема обращения (innere Wandlung*), которое «значит больше, чем любое преобразование внешнего мира» (p. 119) — одна из наиболее дорогих сердцу немецкого мелкого буржуа тем, как об этом свидетельствует тогдашний необычайный успех произведений Достоевского, переведенных Меллером ван ден Бруком4. Наконец, еще одна тема, отмеченная необычайным успехом — это «гора», приведшая к появлению «исключительно немецкого» жанра. К нему относятся, среди прочих, все фильмы доктора Арнольда Франка, сделавшего своей специальностью «эту смесь из сверкающих льдов и напыщенных чувств». Действительно, как замечает Зигфрид Кракауэр, «послание гор, которое Франк попытался популяризовать при помощи столь великолепных видов, выступал как кредо порядочного числа немцев, обладавших академическими степенями и степеней не имевших, включая часть университетской молодежи. Задолго до Первой мировой войны группа мюнхенских студентов каждые выходные уезжала из серого города, чтобы прогуляться в расположенных неподалеку баварских Альпах, где они были предоставлены своей страсти... Наполненные прометеевским энтузиазмом, они совершали восхождение на какой-нибудь неприступный «пик», после спокойно раскуривали трубку на вершине, разглядывая с бесконечной гордостью то, что они называли «долиной свиней», этих плебейских масс, которые никогда не делали ни малейшего усилия, чтобы подняться к высоким вершинам» (p. 121-122).

Шпенглер, занимавший подходящее место, чтобы чувствовать и предчувствовать это изменение в коллективном настрое, с точностью воскрешает такую идеологическую атмосферу: «Фаустовское мышление начинает ощущать тошноту от машин. Распространяется утомление, своего рода пацифизм в борьбе против Природы. Люди возвращаются к образу жизни более простому и близкому к ней; они посвящают больше времени спорту, чем техническим опытам. Большие города становятся им ненавистны, и они стремятся вырваться из-под давящей тяжести бездушных фактов, из жесткой и холодной атмосферы технической организации. И это как раз мощные таланты и творцы, повернувшиеся спиной к практическим проблемам и наукам, чтобы обратиться к незаинтересованным спекуляциям. Оккультизм и спиритизм, индийские философии, метафизическое любопытство под покровом христианства или язычества, — все, что было предметом презрения в дарвиновскую эпоху, сегодня обретает новую жизнь. Это дух Рима эпохи Августа. Пресыщенные жизнью, люди бегут прочь от цивилизации и ищут убежища в странах, где царят примитивные жизнь и условия, в странствованиях, в самоубийстве»5. Эрнст Трельч представляет столь же всеобъемлющий взгляд на эту систему предрасположенностей [attitudes], занимая намного более отстраненную, а значит, более объективную точку зрения, в статье 1921 года, где он зафиксировал основные черты Jugendbewegung [молодежного движения]: отказ от упражнения и дисциплины, идеологии успеха и могущества, от навязанной школой избыточной и поверхностной культуры, литературного интеллектуализма и самодовольства, от «большой Метрополии» и неестественного, материализма и скептицизма, авторитаризма, царства денег и величия. Он отмечает, напротив, ожидание «синтеза, системы, Weltanschauung* и ценностных суждений», потребность в непосредственном и обновленном внутреннем, в новой интеллектуальной и духовной аристократии, способной составить противовес рационализму, демократической усредненности и бездуховности марксизма, враждебность к математизации и механизации всей европейской философии, начиная с Галилея и Декарта, отвержение эволюционистской концепции и любых критических положений, любого точного метода и какой бы то ни было строгости мышления и исследования6.

(Пьер Бурдье. Политическая онтология Мартина Хайдеггера. Гл.1)

***
Одна немецкая газета, Frankfurter Rundschau, задалась очевидным и давно назревшим вопросом: а почему столь многие, прекрасно знавшие о прошлом, например, генерального прокурора, все равно хранили молчание? И сама же дала на этот вопрос очевидный ответ: «Потому что они сами чувствовали себя преступниками».

Логика процесса над Эйхманом в том виде, в каком представлял его себе Бен-Гурион — упор на обобщающие понятия в ущерб юридической скрупулезности, — потребовала бы разоблачения участия всех немецких общественных и властных институтов в «окончательном решении»: всех госслужащих из всех министерств, всех регулярных армейских сил с их Генеральным штабом, всей юридической системы, всего делового мира. Но обвинение было построено господином Хаузнером таким образом, что все показания длинной череды свидетелей, какими бы ужасными и правдивыми они ни были, не имели или почти не имели никакого отношения к конкретным поступкам конкретного обвиняемого; обвинение тщательно избегало самого взрывоопасного вопроса — вопроса о почти поголовном соучастии в преступлении всего народа, а не только тех его представителей, которые были членами нацистской партии. (…)



Впрочем, одно такое имя все-таки в суде прозвучало — имя доктора Ганса Глобке, одного из ближайших советников Аденауэра, который более чем двадцать пять лет назад участвовал в составлении печально известного комментария к Нюрнбергским законам. Это он несколько позднее высказал блистательную идею о том, что всем немецким евреям надо в обязательном порядке присвоить среднее имя «Израиль» или «Сара». Да и то имя господина Глобке — всего лишь имя — прозвучало во время слушаний в окружном суде из уст защиты в надежде, что это побудит правительство Аденауэра начать процесс экстрадиции Эйхмана.
(…)
Немецкоязычные распечатки магнитофонных записей, сделанных во время предварительного полицейского расследования (оно шло с 29 мая 1960 по 17 января 1961 года), каждая страница которых была прочитана, откорректирована и подписана Эйхманом, — настоящая золотая жила для психолога, достаточно мудрого, чтобы понимать, что ужасное может быть не только гротескным, но и просто смешным. Некоторые из комичных эпизодов переводу на английский не поддаются, поскольку юмор заключается в героической битве Эйхмана с немецким языком — битве, которую он упорно проигрывал. Забавно, когда он постоянно твердит о «крылатых словах» (gefliigelte worte – немецкое выражение, означающее известные цитаты из классиков), имея в виду фразы-клише, Redensarten, или лозунги, Schlagworte. Забавно, когда во время перекрестного допроса по поводу документов Сассена, который вел на немецком судья-председатель, он использовал фразу kontra geben («сдача за сдачу»), описывая свое сопротивление попыткам Сассена сделать повествование более живописным: судья Ландау, пребывавший в явном неведении по части карточных игр, никак не мог понять, что Эйхман имел в виду, а тот никак не мог передать свою мысль другими словами. Зная об этом своем дефекте, который и мог стать причиной его школьной неуспеваемости — скорее всего, это была мягкая форма афазии, — он извинялся, говоря: «Бюрократический стиль (Amtssprache) — это единственный доступный мне язык». Но этот бюрократический стиль стал его языком потому, что он действительно не был способен произнести ни одной неклишированной фразы.

Так неужто именно эти клише психиатры сочли «нормальными» и даже «желательными»? И именно в них содержатся «позитивные идеи», которые священник мечтал найти в душах и сердцах остальных своих прихожан? Эйхман получил прекрасную возможность продемонстрировать эту свою позитивную сторону, когда юный иерусалимский полицейский, ответственный за душевное и психологическое здоровье подследственного, дал ему «для отдыха» почитать «Лолиту». Через два дня искренне возмущенный Эйхман вернул ему книгу со словами: «Чрезвычайно вредная книжонка» — Das ist aber ein sehr unre-freuliches Buck.

Так что судьи были совершенно правы, когда назвали все, что говорил обвиняемый, «пустопорожней болтовней» — ошибка их заключалась лишь в том, что они сочли эту пустопорожность уловкой, призванной скрыть чудовищные, но далеко не пустые мысли.

Подобное подозрение опровергается поразительной настойчивостью, с которой Эйхман, несмотря на свою плохую память, дословно повторял одни и те же клишированные фразы (если ему удавалось сконструировать свою собственную, «авторскую» фразу, он и ее повторял до тех пор, пока она не превращалась в клише). Что бы он ни писал в своих мемуарах в Аргентине и в Иерусалиме, что бы он ни произносил во время предварительного следствия и в суде, он использовал одни и те же слова. И чем дольше вы его слушали, тем становилось более понятным, что его неспособность выразить свою мысль напрямую связана с его неспособностью мыслить, а именно неспособностью оценивать ситуацию с иной, отличной от собственной точки зрения. Общение было для него невозможным, и не потому, что он лгал и изворачивался, а потому, что был окружен самой надежной защитой от слов и самого присутствия другого человека, а значит — от действительности как таковой.

Например, в течение всех восьми месяцев предварительного следствия, которое вел полицейский-еврей, Эйхман упорно и не испытывая ни малейших колебаний пояснял, почему ему не удалось дослужиться в СС до более высокого ранга, каждый раз добавляя, что это была не его вина. Он-то делал все от него зависящее, даже просился на фронт: «На фронте, сказал я себе, я скорее получу звание штандартенфюрера [полковника]». На суде, однако, он заявил, что просился на передовую, потому что хотел уйти от своих палаческих обязанностей. Он не особо настаивал на этом объяснении, и, как ни странно, ему в ответ не предъявили высказывания, сделанные им капитану Лессу, а ведь он даже заявлял тому, что надеялся на перевод в айнзацгруппы, мобильные соединения смерти, действовавшие на Востоке, поскольку к моменту их формирования, к марту 1941 года, его собственный отдел «ничем не занимался» — эмиграция прекратилась, а депортация еще не началась. Он также мечтал, чтобы его назначили шефом полиции в каком-нибудь немецком городке — но и из этого ничего не вышло.

Эти страницы допросов поистине смешны, потому что все его высказывания проникнуты стремлением обрести «простое человеческое» сочувствие к его неудачливости. «Что бы я ни запланировал, что бы ни подготовил — все шло прахом, как мои личные дела, так и мои многолетние попытки найти для евреев их землю. Не знаю, наверное, на меня наложено какое-то проклятие: злая судьба все время вмешивалась в мои мечты, желания, планы. Разочарования ждали меня повсюду». Когда капитан Лесс попросил его высказаться по поводу показаний некоего бывшего полковника СС, Эйхман, заикаясь от ярости, воскликнул: «Я поражен, что этот человек вообще смог стать штандартенфюрером СС, я поистине поражен! Это невозможно, просто невозможно себе представить! Даже и не знаю, что сказать!» И говорил он так не из самозащиты, а потому что даже теперь старался соответствовать стандартам своей прошлой жизни. Слова «СС», «карьера» или «Гиммлер» (которого он неизменно величал его полным титулом: «рейхсфюрер СС, министр внутренних дел», хотя отнюдь не был от него в восторге) словно включали в нем некий механизм. И присутствие капитана Лесса, еврея из Германии, который вряд ли мог поверить в то, что для продвижения по карьерной лестнице СС требовались высокие моральные качества, ни на мгновение не нарушило исправной работы этого механизма.

Но вновь и вновь комедия превращалась в фильм ужасов, в рассказы, скорее всего вполне правдивые, чей черный юмор оставлял далеко позади все выверты сюрреалистов.

Таковой была рассказанная Эйхманом на предварительном следствии история невезучего в коммерции советника Шторфера из Вены, одного из деятелей еврейской общины. Эйхман получил телеграмму от Рудольфа Хёсса, коменданта Освенцима: туда доставлен Шторфер, который настоятельно просит о встрече с ним, Эйхманом. «Я сказал себе: хорошо, этот человек всегда вел себя прилично, так что… Я отправлюсь туда сам и посмотрю, в чем дело. И я пошел к Эбнеру [шефу гестапо Вены], и Эбнер сказал — не уверен, что именно этими словами, но смысл остается: "Если б только он не был таким глупым, а то ведь он спрятался и попытался бежать". Полиция его арестовала и отправила в концлагерь, а согласно приказам рейхсфюрера [Гиммлера] обратного пути оттуда не было. Так что никто — ни доктор Эбнер, ни я, ни кто-либо иной — ничего уже поделать не могли. Я отправился в Освенцим и попросил Хёсса о встрече со Шторфером. "Да, да, [сказал Хёсс], он в одной из рабочих бригад". Потом мы встретились со Шторфером. Это была нормальная, человеческая встреча, все было нормально, по-человечески. Он поведал мне о своих бедах, я сказал: "Что ж, мой дорогой старый друг (Ja, mein lieber guter Storfer), я понимаю! Какая несчастливая судьба!" И я также сказал: "Послушайте, я действительно ничем не могу вам помочь, потому что согласно приказу рейхсфюрера отсюда не выпускают. Я не могу вытащить вас отсюда. И доктор Эбнер не может. Мне говорили, вы совершили ошибку — спрятались, попытались бежать, а уж вам-то совершенно не было нужды это делать". [Эйхман хотел сказать, что Шторфер как еврейский функционер имел иммунитет от депортации. ] Я уже забыл, что он на это ответил. Я потом спросил его, как он себя чувствует. И он сказал: а можно ли ему получить освобождение от работы, потому что ему досталась очень уж тяжелая работа. Я спросил у Хёсса: "Можно ли освободить Шторфера от работы?" Но Хёсс сказал: "Здесь все работают". И я сказал: "Хорошо, — сказал я, — но нельзя ли сделать так, чтобы Шторфер получил новую работу — пусть он подметает дорожки". Там было мало мощеных дорожек, и к тому же он имел право время от времени сидеть со своей метлой на скамейке. [А Шторферу] я сказал: "Такая работа подойдет, господин Шторфер? Вас такая работа устроит?" Он был очень доволен, мы пожали друг другу руки, так он получил метлу и право сидеть на скамейке. А я испытал большую радость, повидав человека, с которым мне довелось работать бок о бок несколько лет, и побеседовав с ним». Через полтора месяца после этой нормальной, человеческой встречи Шторфера убили — правда, не газом. Его застрелили.

Имеем ли мы здесь классический случай лицемерия, или это проявление самообмана, замешанного на чудовищной глупости? Или это столь же примитивный пример нераскаявшегося преступника, который не в состоянии взглянуть в лицо реальности, поскольку его преступление — это и есть часть реальности?

В своих дневниках Достоевский писал о том, что в Сибири, среди огромного множества убийц, насильников и грабителей, он никогда не встречал ни одного, позволившего признаться самому себе в том, что он совершил зло.

И все же случай с Эйхманом отличается от истории обычного преступника, который может укрыться от действительности внутри узкого круга подельников. Эйхману необходимо было постоянно вспоминать о прошлом не для того, чтобы проверять, достаточно ли он честен с окружающими и с самим собой, а потому что он сам и мир, в котором он жил, находились в полной гармонии. Немецкое общество, состоявшее из восьмидесяти миллионов человек, так же было защищено от реальности и фактов теми же самыми средствами, тем же самообманом, ложью и глупостью, которые стали сутью его, Эйхмана, менталитета. Эта ложь с годами видоизменялась, очень часто противоречила самой себе, более того, она была разной: одной для различных ветвей партийной иерархии и другой — для всего остального народа. Но практика самообмана была до такой степени всеобъемлющей, почти превратившейся в моральную предпосылку выживания, что даже теперь, через восемнадцать лет после падения нацистского режима, когда большинство специфических деталей его лжи уже забыты, порою трудно не думать, что лицемерие стало составной частью немецкого национального характера.
(Ханна Арендт. Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла.

Выдержки из гг. 1. Дом Справедливости и 3. Эксперт по еврейскому вопросу)


***
Определим ли мы ее как консенсуальное представление о Зле или как заботу о другом, прежде всего этика обозначает характерную для современного мира неспособность назвать Добро и проявить к нему волю. И даже более: господство этики —симптом того, что в мире доминирует особая комбинация смирения перед необходимостью и чисто негативной, даже разрушительной воли. Эту комбинацию следует охарактеризовать как нигилизм. (…)

Современное имя необходимости, как мы знаем, - «экономика». Именно исходя из экономической объективности – каковую стоит звать по имени: логика Капитала – наши парламентские режимы организуют мнение и субъективность, заведомо обреченные утверждать необходимое.

Безработица, производственная анархия, неравенство, полное обесценивание ручного труда, преследование иностранцев, - все это скрепляет выродившийся консенсус по поводу случайного, как погода (экономическая «наука» дает еще более ненадежные прогнозы, нежели метеорология), положения дел, внешнюю вынужденность Которого—неумолимую и бесконечную – нужно, однако, констатировать.

В своей практикуемой сегодня форме парламентская политика состоит отнюдь не в постановке соотносимых с теми или иными принципами целей или обеспечении средств для их достижения. Она состоит в преобразовании экономического спектакля в безропотное (хотя и очевидно нестабильное) консенсуальное мнение. (Сама по себе экономика не плоха и не хороша, в ней нет места никаким ценностям (разве что рыночным, с деньгами в качестве всеобщего эквивалента). Она более или менее «работает». Политика является субъективным (или валоризующим) моментом сей нейтральной внешней данности. Ибо возможности, движение которых она якобы организует, в действительности заранее четко очерчены и аннулированы внешней нейтральностью; экономического референта – так что общая субъективность неминуемо сводится к своего рода озлобленному бессилию, бессодержательность которого худо-бедно прикрывают выборы и «громкие» фразы партийных лидеров.

И уже здесь, на первом этапе построения современной субъективности (в терминах «общественного мнения»), этика играет роль аккомпанемента. Она первым делом удостоверяет отсутствие всякого проекта, всякой политики освобождения, всякого истинно общего дела. Перекрываяво имя Зла и прав человека путь к позитивному назначению возможностей, к Добру как сверхчеловеческому в человеке, к Бессмертному как властителю времени, она принимает в качестве объективного фундамента всех ценностных суждений игру необходимого.

Знаменитый «конец идеологий», провозглашаемый повсюду в качестве знаменующей «возвращение этики» благой вести, фактически означает всеобщую смычку среди вывертов необходимости вкупе с необычайным оскудением деятельной, воинствующей силы принципов.

Сама идея консенсуальной «этики», которая исходит из общих всем чувств, испытываемы при виде жестокостей, и заменяет собой «старые идеологические расхождения», является мощным фактором субъективного смирения и согласия с тем, что есть. Ибо всякому освободительному проекту, всякому возникновению некоей небывалой возможности свойственно вносить раскол в умы. Ну разве могут вписаться в ситуацию, не встретив в ней решительных противников, неподрасчетность истины, ее новизна, прорыв, осуществляемый ею в установившемся знании ? Именно потому, что истина, будучи изобретаема, оказывается единственным, что есть для всех, в действительности она вершится только против господствующих мнений, каковые всегда работают не на всех, а на некоторых. И эти некоторые располагают, конечно же, своим положением, своими капиталами, своими медийными инструментами. Но сверх всего у них есть инертная мощь

реальности и времени, направленная против того, что всегда, как свойственно всякой истине, остается лишь рискованным, шатким появлением возможности Вневременного. Как с присущей ему простотой говорил Мао Цзэдун: «Если у нас есть идея, единицу придется разделить надвое». Этика же откровенно преподносится как душевное приложение к консенсусу. «Деление надвое» вызывает у нее ужас (да это же идеология, пассеизм...).

Таким образом, она составляет часть того, что воспрещает любую идею, любой последовательно осмысленный проект, и довольствуется, сдобрив неосмысленные, безымянные ситуации гуманитарной болтовней (каковая, как мы уже говорили, не несет в себе никакой позитивной – гуманной – идеи).

В равной степени «забота о другом» означает, что речь не идет, речь не может идти о предписании нашей ситуации – и, в конечном счете, нам самим – доселе не изведанных возможностей. Закон (права человека и т. п.) всегда уже здесь. Он регламентирует суждения и мнения касательно того, что происходит пагубного в переменчивом где-то. Но вопрос о том, чтобы добраться до основания этого «Закона», до поддерживающей его



консервативно-охранительной сущности, не встает.
(Ален Бадью. Этика. Очерк о сознании Зла

Гл. II. Этика, фигура нигилизма. ч. Этика как служанка необходимости)

* «Völkisch» — труднопереводимое и после 1945 г. вышедшее из обычного употребления слово (по причине прочной национал-социалистской маркированности), с резко выраженными ксенофобскими и антисемитскими коннотациями. Означает одновременно близость к (своему) народу и отбрасывание чужого, не-своего. Было введено в оборот с целью избавиться от латинизма «нации» и однокоренных ему слов. На русский «völkisch» можно приблизительно передать как «национальный» (в дескриптивном значении) или «националистический» и даже «националистский» (в оценочном контексте, всегда позитивном по отношению к национализму). По поводу трудностей перевода «völkisch» на французский в 1966-1967 гг. состоялась дискуссия между Ж.-П. Фаем, переводившим его как «расистский» и Ф. Федье (см. прим. 2 во «Введении»). Возможно, в силу этого Бурдье оставляет термин без объяснения и перевода. — Прим. нем. ред.

* Байрет — место проведения ежегодных фестивалей музыки Вагнера, пользовавшихся, как и сама фигура Вагнера, особым вниманием Гитлера. В период национал-социализма «правильно понимаемая» вагнеровская музыка включалась в рамки официальной идеологии, чему способствовало как обращение вагнеровского творчества к героическим фигурам германского эпоса, так и антисемитизм самого композитора. — Прим. нем. ред.

1 Mosse George L. The Crisis of German Ideology. New York: The Universal Library, Grosset and Dunlap, 1964. P. 149-170; Weymar E. Das Selbstverständnis der Deutschen. Stuttgart, 1961; Minder R. Le «Lesebuch», reflet de la conscience collective// Allemagne d’aujourd’hui. Mai-juin 1967. P. 39-47. 

* «Люди» (нем.), категория хайдеггеровской философии. — Прим. нем. ред.

2 Фабула фильма такова: в 2000 году Фредер, сын Джо Фредерсена, хозяина Метрополиса, восстает против аристократии, правящей в городе и обрекшей рабочих на нечеловеческую жизнь под землей, под машинными цехами. Мария, рабочая, призывает своих соратников дожидаться прибытия посредника (Fürsprecher), который объединит город. Фредер и есть этот спаситель. Но его отец создает препятствие его «миссии», приказав изготовить ученому Ротвангу робота, двойника Марии, который призвал бы рабочих к восстанию. План удается, и рабочие разрушают машины, тем самым вызывав наводнение в собственных жилищах. Думая, что их дети затоплены и мертвы, рабочие хватают робота и сжигают его. Но в это же время Фредер и настоящая Мария спасают детей. Ротванг преследует Марию на крыше собора. Фредер следует за ним. В пылу борьбы Ротванг теряет равновесие и разбивается. Взволнованный опасностью, которой подвергался его сын, Джо Фредерсен раскаивается и соглашается пожать руку представителю рабочих.

3 Jünger E. Der Arbeiter. Hambourg: Hanseatische Verlagsanstalt, 1932. <Юнгер Э. Рабочий /Пер. с нем. А.В. Михайловского под ред. Д.В. Скляднева. СПб: Наука, 2000>.

* «Внутреннее преображение» (нем.). — Прим. нем. ред.

4 Хайдеггер упоминает о чтении произведений Достоевского (а также Ницше, Кьеркегора и Дильтея) среди прочих опытов, характеризующих его студенческие годы (Pöggeler O. La pensée de Heidegger. Paris: Aubier, 1967. P. 31).

5 Spengler O. L’homme et la technique. Paris: Gallimard, 1958. P. 147-148 [Курсив мой — П.Б.]. [Spengler O. Der Mensch und die Technik. Beitrag zu einer Philosophie des Lebens. München: H. Beck’sche Verlagsbuchhandlung, 1931. S. 81-82.] <Шпенглер О. Человек и техника /Пер. с нем. А.М. Руткевича// Культурология. ХХ век. Антология. М.: Юристъ, 1995. C. 489.>

* «Мировоззрение, миросозерцание» (нем.). — Прим. отв. ред.

6 Troeltsch E. Die Revolution in der Wissenschaft// Gesammelte Schriften. Bd. 4. Aufsätze zur Geistesgeschichte und Religionssoziologie. Scientia, Verlag Aalen, 1966. S. 653-677. 1-ое издание: Tübingen, 1925. (1987: Этот пассаж специально обращен к тем, кто в угоду историческому невежеству с восхищением открывает для себя up to date [подновленные] повторы этих грустных тем, всегда присутствующих в интеллектуальном универсуме, но циклически возвращающихся на волне моды.)
скачать файл



Смотрите также:
Материалы к курсу С. Степанищева «Разум и вера после Катастрофы»
179.82kb.
Мне хочется верить Флаттершай. Мне хочется забыть весь свой логический подход, сглушись весь точно знающий наукой разум и просто верить, что есть такая часть меня, которую не разобрать себе и не представить
510.47kb.
Экзаменационные билеты для поступления в магистратуру по направлению «Физическая химия»
46.36kb.
4 теплоизоляционные материалы 1 лабораторная работа №6 Методы испытаний различных теплоизоляционных материалов
133.42kb.
Аннотации Спесивцева Вера Александровна. К вопросу о гуманистической традиции в Истории Польши Яна Длугоша. Используя труд польского историка Яна Длугоша «История Польши»
88.78kb.
§ 11. Практикум по орфографии I
10.84kb.
Закон о социальной защите граждан, пострадавших вследствие чернобыльской катастрофы
689.58kb.
Составила Реутова Людмила Михайловна, руководитель школьного музея, используя материалы «Истории родного края» Коркина Алексея Афанасьевича, 1977г
302.66kb.
Улыбка по дороге в крематорий Хасидские притчи эпохи Катастрофы
70.88kb.
В апреле 1992 года юноша из зажиточной семьи с Восточного побережья добрался автостопом до Аляски и в одиночку ушел в дикую местность к северу от горы МакКинли
2148.68kb.
Материалы республиканской научной
3115.02kb.
Завтра была война
44.35kb.